[На главную страницу НБ-Портала] [О проекте] [НБ-идеология] [Фотоархив] [НБ-Арт] [Музыка]


МОЖЕТ ЛИ ИНТЕЛЛИГЕНТ БЫТЬ ФАШИСТОМ?

Г. К. Косиков

(Пьер Дриё Ла Рошель между "словом" и "делом")

Свободный выбор человеком самого себя полностью
совпадает с тем, что принято называть его судьбой.

Жан-Поль Сартр. Бодлер 

Позор всем тем, кто жалуется на свою судьбу"1. Пьер Дриё Ла Рошель до конца остался верен этому девизу, сформулированному им еще в молодости. Все, что он совершил, все, из чего сложилась линия его жизни, было результатом свободного и осознанного выбора. И точку в этой жизни он тоже поставил сам — свободно и осознанно. 

Дриё Ла Рошель покончил с собой с третьей попытки. Первую он совершил 12 августа 1944 года, приняв смертельную дозу люминала. Тогда его спас неожиданный приход Габриэль, прислуги, успевшей вызвать скорую помощь. Всего через несколько дней, едва оправившись в больнице, Дриё вскрыл себе вены, на этот раз умереть ему не дала санитарка, заглянувшая в палату. Впрочем, и эта случайность уже не могла ничего изменить. Отпустив себе еще полгода, чтобы написать исповедальный очерк "Рассказ о сокровенном", Пьер Дриё Ла Рошель совершил наконец свой "уход в никуда" ранним утром 16 марта 1945 года, когда никто не мог ему помешать, он принял три упаковки снотворного и для верности открыл газовый кран. В оставленной записке была лишь одна строчка: "На этот раз, Габриэль, позвольте мне уснуть". Ему было 52 года.

Политические мотивы этого самоубийства лежат на поверхности: Дриё — один из наиболее известных французских интеллектуалов, отдавших свое перо на службу фашизму. Фашистское мирочувствование притягивало его с юности. Уже в годы Первой мировой войны Дриё, по его собственному признанию, "был законченным фашистом, сам того не ведая"2, а через 17 лет, вскоре после прихода к власти Гитлера и сразу же после попытки правого антипарламентского переворота во Франции (6 февраля 1934 г.) он сделал окончательный  политический выбор, во всеуслышание заявив — в книге "Фашистский социализм" — о своей принципиальной приверженности фашистской доктрине. Не ограничившись декларациями, Дриё вскоре [258-259] совершил практический шаг — вступил (в июне 1936 г.) в профашистскую Французскую Народную Партию, созданную Жаком Дорио (бывшим коммунистом, исключенным из ФКП за два года до этого). На протяжении 30 месяцев — вплоть до разрыва с Дорио в январе 1939 года — Дриё вел непримиримую борьбу с идеями Народного фронта на страницах партийного органа ФНП, газеты "Национальная эмансипация", а его выход из партии был обусловлен еще более резким сдвигом вправо — в сторону гитлеризма, заставившим Дриё переступить ту грань, за которой начиналось прямое предательство национальных интересов Франции: сразу же после капитуляции (июнь 1940 г.) он пошел на прямое сотрудничество с оккупационным режимом, приняв предложение германского посла в Париже Отто Абеца об издании литературно-художественного журнала. Этим журналом стал "Нувель Ревю Франсез", в течение двадцати предшествующих лет бывший рупором независимых французских интеллектуалов, а в 1940—1943 гг. благодаря руководству Дриё Ла Рошеля, превратившийся в рупор коллаборационизма. Этой акцией Дриё сжег за собой мосты и потому после отставки Муссолини (июль 1943 г), прозвучавшей как один из первых сигналов об окончании фашистского похода в Европе, ему оставалось лишь сожалеть о несбывшихся мечтах ("Так вот что такое фашизм! Сил у него оказалось не больше, чем у меня — философа в халате проповедующего насилие<...>. Марксисты были правы: фашизм в конечном счете — всего лишь буржуазная самозащита")3,  хотя, будучи искренним в своих убеждениях, он сохранил верность однажды сделанному выбору: "Не будь я так стар <…>, я должен был бы стать солдатом СС"4, записывает Дриё в середине 1943 года.  С каждым месяцем кольцо сжималось все теснее, но если "старость" избавила Дриё от необходимости умереть с оружием в руках, то "гордость" не позволила спастись бегством: "Я мог бы уехать в Испанию, в Швейцарию, но нет <…>. Я не хочу отрекаться, не хочу скрываться, не хочу, чтобы ко мне прикасались грязные лапы"5. Но что значило "не отречься"? После Освобождения Дриё грозил суд по обвинению в измене Родине, публичный позор, презрение большинства писателей, таких друзей молодости, как Арагон. Это было страшнее всего, и самоубийство все чаще представлялось Дриё единственным выходом из положения. В июне 1944 года после высадки союзнических войск в Нормандии, он констатирует: [259-260] "У меня нет ни малейшего желания унижаться перед коммунистами, тем более перед французами, тем более перед литераторами. Я, стало быть, должен умереть"6. Эта мысль начинает преследовать Дриё: "Я боюсь бесполезных унижений... Лучше будет, если я спокойно и достойно <...> покончу с собой в подходящее время"7.

Несколько месяцев спустя такое время настало.

И по возрасту (он родился в 1893 г.), и по жизненному опыту Дриё, побывавший на фронтах Первой мировой войны, ходивший в штыковую атаку, несколько раз раненный, принадлежит к тому поколению западных европейцев, которое принято называть "потерянным". Возвращение к мирной жизни далось ему нелегко. Как и многие его сверстники, он надеялся, что, пережив четырехлетнее потрясение, Европа пробудится от спячки, в которой пребывала со времен "прекрасной эпохи", воспрянет духом. Однако, демобилизованный в 1919 году, Дриё сразу же попадает в среду полусветских интеллектуалов, не чуждую политики, но едва ли не наполовину состоящую из безвольных алкоголиков, расслабленных наркоманов и гомосексуалистов. Эта среда затягивает Дриё, и на протяжении 20-х годов он ведет "рассеянный" образ жизни — заводит любовные романы, бывает в публичных домах, много пьет, знакомится с наркотиками...

Такая жизнь не устраивает его, но накладывает отпечаток на все его мировосприятие: ему кажется, что послевоенная Франция — сплошная "клоака", населенная "недочеловеками", или "монастырь, переполненный добровольными кастратами"8, обреченный на то, чтобы в самом скором времени быть стертым с лица земли и изгладиться из человеческой памяти. Охваченный растерянностью, он находит для характеристики своей эпохи лишь одно словечко — "декаданс" и, главное, не видит никакого выхода из создавшегося положения: классическим буржуазным партиям правого толка он не доверяет, а на пролетариат, который, по его убеждению, вполне интегрировался в капиталистическую систему, не возлагает ни малейших надежд. В течение какого-то времени Дриё с симпатией присматривается к левым, прежде всего к радикалам во главе с Эдуардом Эррио (выведенным в романе "Жиль" под именем Жюля Шанто), но скоро разочаровывается и в них как в "партии бездействия". Больше всего [260-261] молодому Дриё импонируют энергичные коммунисты, однако члены ФКП в его глазах — не только "агенты Москвы", но и зачастую просто недалекие, умственно неразвитые люди (ср. в "Жиле" злой портрет коммуниста Лорена).

20-е годы задают направление всех дальнейших духовных поисков Дриё Ла Рошеля, а в следующем десятилетии он уже приобретает известность как журналист и как писатель.

В первую очередь Дриё — политический публицист, автор таких эссе, как "Мера Франции" (1922), "Молодой европеец" (1927), "Женева или Москва" (1928), "Европа против отечеств" (1931), "Фашистский социализм" (1934), "Рядом с Дорио" (1937), "Политическая хроника" (1944), "Европейский француз" (1944) и др.

Однако по-настоящему его влекла слава творца, писателя-интеллектуала, "властителя дум". И хотя с юности он мучился мыслью о том, что писатель по самой своей сути — это ущербное существо, "созерцатель", который не столько живет, сколько размышляет о жизни и ее "изображает", значительная часть его собственной жизни прошла именно за письменным столом. Дриё принадлежит целый ряд новеллистических сборников, повестей и романов: "Гражданское состояние" (1921), "Жалоба на неизвестного" (1924), "Мужчина, облепленный женщинами" (1925), "Последовательность в мыслях" (1927), "Блэш" (1928), "Женщина у окна" (1930), "Светлячок" (1931), "Странное путешествие" (1933), "Дневник обманутого мужчины" (1934), "Комедия Шарлеруа" (1934), "Белукья" (1936), "Мечтательная буржуазия" (1937), "Жиль" (1939),  "Всадник" (1944) и др.

Наиболее удачное беллетристическое произведение Дриё — роман "Жиль". До середины 30-х годов ему не хватало ни терпения, ни опыта, ни смелости, чтобы решиться на "крупную вещь", и он ограничивался новеллами, небольшими повестями и автобиографическими набросками, в которых проявилось его литературное дарование: Дриё умел смешать "черное" и "розовое", создать атмосферу, где горькое ощущение безысходности, а временами и подлинного трагизма соседствует с искренним лиризмом и неожиданной иронией.

Успех пришел к Дриё в 1934 году, когда он опубликовал сборник новелл "Комедия Шарлеруа", где рассказал о том, что ему пришлось перечувствовать на войне. Благожелательный прием помог Дриё поверить в свои силы, и он взялся за "Мечтательную буржуазию" — свой первый "большой" роман, вышедший в 1937 году. Затем последовал "Жиль" — произведение, которое Дриё вынашивал с 20-х годов: он хотел "сказать в нем все". [261-261]

"Жиль" не претендует на литературную новизну и чужд всякого экспериментаторства (хотя Дриё высоко ценил итальянских футуристов и французских сюрреалистов, со многими из которых был близко знаком, тем не менее как писателя их опыты оставили его вполне равнодушным). "Жиль" — "традиционное" повествование, имеющее двоякую жанровую природу. С одной стороны, это сатирическое нравоописание послевоенной Франции; ведь Дриё давно хотел вынести полновесный "обвинительный приговор" "капиталистической демократии", показать "изнанку современного "общества". В соответствии с этим замыслом в первой части романа вскрывается "изнанка" войны, во второй — "изнанка" сюрреалистического авангарда с его гротескными попытками обрести политическое лицо, а в третьей — "изнанка" парламентской Третьей Республики, обманувшей надежды таких бывших фронтовиков, как Дриё, причем разоблачительный пафос романа, ирония и издевка, которыми он пропитан, едва ли не целиком определяются национал-фашистскими позициями, на которых автор стоял в конце 30-х годов ("Жиль" писался как раз в тот период, когда Дриё состоял в партии Дорио).

Вместе с тем "Жиль" — типичный "роман воспитания", в котором изображается духовное становление героя на протяжении 20 лет — с 1917 по 1937 год. Молодой Жиль, своего рода простодушный "пикаро" XX века, попадает в послевоенный Париж, в мир богачей, политиков, роскошных женщин, литераторов-авангардистов и поддается всем соблазнам, быстро приобретает опыт, а с ним и цинизм, однако, понимая, что катится по наклонной плоскости, спохватывается и в эпилоге находит свое подлинное место в жизни — в рядах фалангистов, сражающихся против республиканского правительства Испании.

Жиль, таким образом, получает фашистское воспитание. Роман любопытен тем, что позволяет изнутри проникнуть в психологию целого поколения "молодых европейцев", пришедших с фронтов Первой мировой войны, травмированных ею, без всякой передышки попавших в социально-политический водоворот 20-х годов и увидевших спасение лишь на "правом" берегу.

Главное достоинство Дриё-повествователя в том, что он умеет вызвать у читателя доверие, добиваясь этого за счет особой, свободно-разговорной манеры повествования, ведущегося в разных регистрах и разном темпе, полного задержек и перебивов, характерных для устной речи: создается впечатление, что автор не сочиняет роман, сидя за письменным столом, а совершенно спонтанно нашептывает слушателю-конфиденту свои самые сокровенные тайны. [262-263]

Такое впечатление верно. Дриё был искренним писателем, и писал-то он прежде всего для того, чтобы исповедаться. Не только "Жиль", — вся проза Дриё сугубо автобиографична: в сущности, он умел говорить только о себе самом, себя одного видел, описывал лишь свои собственные проблемы и переживания, но при этом никогда собою не любовался, а напротив, стремился добраться до самых болезненных точек своей души.

"Гэаутонтиморуменос" ("сам себя истязающий") — сказал бы о нем Бодлер, а один из современных критиков назвал его "мифоманом наизнанку". Действительно, воспроизводя свой жизненный опыт, Дриё в первую очередь стремился изжить его отрицательные стороны, заставляя своих двойников (героев сочиненных им романов) совершать поступки, на которые он сам не отважился бы: наркоман Ален, герой "Светлячка", которого манит смерть — так же, как она манила самого Дриё —, в конце концов кончает с собой, переступает черту, тогда как Дриё в конце 20-х годов остановился у самого края; Жиль под вымышленным именем отправляется в Испанию, чтобы в рядах фашистского интернационала вновь обрести "чувство локтя", ощущение "боевого товарищества", по которому он тосковал в течение двадцати лет, между тем как сам автор так и остался в Париже.

Герои Дриё доводят до логического конца его грезы, мечты, — то, что в нем самом существовало лишь в форме побуждения или замысла. Он прекрасно осознавал свою внутреннюю драму и без устали, на множество ладов, разыгрывал ее в своих произведениях, зная, что это — драма мелкого буржуа, выбитого из привычной социальной ячейки, "беспочвенника", в котором до самой смерти враждовали два существа — "человек-созерцатель" и "человек действия".

В первую очередь эта драма коснулась политической мысли Дриё. Уже вскоре после Первой мировой войны он с тревогой констатировал, что не только Франция утратила ведущее место в Европе, но и сама Западная Европа, расслабленная дарами индустриальной цивилизации, погрязшая в потребительстве, лени и роскоши, оказалась у опасной черты, не имея сил противостоять жизненному напору двух новых мировых гигантов — США и СССР; вот почему западно-европейские страны должны, пожертвовав частью национального суверенитета, объединиться в федерацию. Правда, первоначально Дриё мечтал о равноправном содружестве, однако с течением времени шансы Франции на национальный подъем падали в его глазах все больше, тогда как Германии, в которой назревала национал-социалистская [263-264] революция, напротив, повышались. Даже признавая, что немецкий фашизм представляет собой зло, Дриё был убежден, что это зло благотворно и совершенно необходимо для излечения европейской цивилизации и прежде всего — Франции, утратившей в XX веке "душу и тело"; "будучи европейцем <...>, я отнюдь не опасаюсь пангерманской тенденции"9, — писал он в "Фашистском социализме". В условиях нарастания нацистской угрозы Дриё всю вторую половину 30-х годов колебался между французским "национализмом" и германо-фашистским "интернационализмом", однако в 1940 году ему пришлось сделать окончательный выбор, а еще через 5 лет сполна за него расплатиться.

Примечательно, впрочем, другое. Как и его герой Жиль, Дриё "плохо знал итальянский фашизм и имел лишь самое смутное представление о гитлеровском движении. Однако в целом он полагал, что фашизм и коммунизм движутся в одном и том же направлении — в направлении, которое ему нравилось. Коль скоро коммунизм оказывался неприемлем,< ...> то оставался фашизм. Жиль заметил, что он, сам того не ведая, инстинктивно тянется к фашизму"10.

Дриё — "инстинктивный" фашист. Исторический фашизм в значительной мере оказался для него лишь социально-политической декорацией, на которую он попытался спроецировать свой индивидуальный миф, сформировавшийся уже в детстве.

От отца Дриё унаследовал слабую психическую организацию, страх перед практической жизнью, склонность к "витанию в облаках", к "черной меланхолии" и саморефлексии. Его любимым чтением был "Дневник" Амьеля, а сам он всю жизнь вел интимные записи, стремясь разобраться в "тончайших движениях своего существа". Однако, в отличие от швейцарского мечтателя, Дриё грезил не об уединении, но о бранной славе: ребенком он часами не отрывался от красочных альбомов с изображениями Наполеона, его героических маршалов и солдат ("Я узнал Наполеона раньше, чем узнал Францию, Бога и самого себя"11), а с 14 лет "Заратустрой" и романами Мориса Барреса. Грезя о дерзновенном поступке, о роли "предводителя", но на деле способный отважиться лишь на посещение публичного дома в компании таких же юнцов, как и он сам, Дриё презирал и ненавидел в себе пассивного "созерцателя", доходя в этой ненависти до жажды самоуничтожения. [264-265] Именно с этим чувством он попал на войну. Быть как можно скорее убитым, чтобы покончить с внутренней драмой — вот сокровенное упование Дриё летом 1914 года: "Я призывал войну, потому что хотел умереть, хотел, чтобы смерть стерла с лица земли то непомерно слабое существо, которым я себе казался"12, — признавался он впоследствии своему другу Андре Сюаресу. Но 23 августа, в Бельгии, под Шарлеруа, случилось событие, о котором Дриё вспоминал всю оставшуюся жизнь и которое хоть в какой-то мере примирило его с самим собой: он принял участие в штыковой атаке: "Я поднялся во весь рост <… > Я кричал, бежал, звал за собой <…> Я работал руками и ногами. Я хватал людей за шиворот, отрывал от земли, тащил вперед. Я их гнал и толкал, я был организатором атаки"13. Именно в августе 1914 года Дриё понял, что и он — хотя бы изредка — способен становиться "мужчиной", даже "вождем". Вот почему война всегда вызывала у него двойственное отношение.

Подобно Барбюсу, Ремарку или Селину, Дриё не мог не испытывать отвращения к промерзшим, кишащим крысами окопам, к грязным, вшивым соседям по землянке, к смердящим трупам на бруствере. Однако по-настоящему ужасала его не смерть на войне, а ее массовый анонимный характер, когда уничтожают друг друга не два воина, состязающиеся в отваге и силе, а два человеческих "скопления", разделенные сотнями, а то и тысячами метров, друг друга не видящие и ничего друг о друге не знающие. Солдат на такой войне — простой придаток механизма, предназначенного для убийства, "вспомогательная деталь" винтовки, пулемета или пушки, и вот это-то ощущение своей случайности как личности более всего унижало Дриё Ла Рошеля. Он отвергает не убийство как таковое, а лишь "современное" (безличное и бездушное) убийство, которому противопоставляет "очеловеченные" схватки — те, которыми он любовался на страницах своих альбомов, о которых читал в приключенческих романах или в книжках Киплинга, где противники, сойдясь в смертельном единоборстве, имеют возможность взглянуть друг другу в глаза перед тем, как нанести последний удар ("Человек должен убивать другого человека лишь тогда, когда он его видит, на расстоянии вытянутой руки"14, — писал Дриё в "Комедии Шарлеруа"). Вынося приговор первой мировой бойне, Дриё делал это отнюдь не во имя "вечного мира", но во имя "вечной", или, как он еще выражался, "идеальной" войны. [265-266]

Такая война, разумеется, предполагает и идеального героя. Воображая себя то эпическим Роландом, то странствующим рыцарем, то испанским фалангистом или солдатом-эсэсовцем, Дриё всегда мечтал о приобщении к высшей касте — касте "воинов" и "сверхчеловеков". Даже свое необоримое влечение к смерти (задетый снарядом под Шарлеруа, он воскликнул: "Какое счастье!.. Теперь я узнаю, что такое смерть"15) он попытался сублимировать, представить как жажду доблестной гибели на поле брани.

Дриё всей душой прочувствовал знаменитый клич испанского генерала Милана Астрея: "Viva la Muerte!", ибо смерть он воспринимал не только как способ изжить беспокойство Эроса и раствориться в абсолюте небытия, но и как сущность жизни: "Нужно убить кого-нибудь собственными руками, чтобы понять, что такое жизнь"16, — писал он в "Молодом европейце" и добавлял: "Только люди, умеющие умирать, имеют право на жизнь"17. Более того: "Если человек готов к тому, чтобы быть раненным или убитым, то разве не имеет он права ранить и убивать в свою очередь? А если это его право, то не превращается ли оно в обязанность?"18. Под пером Дриё способность к убийству становится критерием человеческой полноценности: "Есть два рода мужчин: воины и все прочие"19>, удел воинов — "слава и страдание"; удел "всех прочих" — посредственное существование. На вопрос: "кого же можно убивать?" Дриё отвечал: "тех, кого презираешь", то есть тех, кто не принадлежит к касте "воинов" и, далее, "воинов" из противоположного стана.

За этими мрачными рассуждениями стоит, конечно, определенная мифологема, вскормленная ранним, торопливым и пристрастным чтением Ницше, — мифологема, имеющая три основных аспекта.

Во-первых, Дриё славит смерть потому, что она, в соответствии с ницшевской идеей "вечного возвращения", является необходимым залогом постоянного обновления жизни, происходящего в процессе ее стихийного самоуничтожения — гибели всего старого, из которого, словно из умирающего зерна, с необходимостью рождаются побеги молодого бытия. "Смерть — это не небытие, это продолжение жизни!"20 — восклицает Дриё, причем "новая" жизнь оказывается для него ничуть не более совершенной, нежели "старая"; она "лучше" [266-267] просто потому, что "новее", потому что в ней больше витальных соков, и этот факт уже сам по себе оправдывает ее безжалостное торжество над всем, что отжило свой срок.

Вот почему, во-вторых, борьба и насилие, по убеждению Дриё, представляют собой нечто самоценное, укорененное в самой жизненной практике индивида, отвечающее его исконным инстинктам.

В 1936 г. Дриё в ответ на одну из своих воинственных статей в "Национальной эмансипации" получил письмо от молодой женщины, сожалевшей о том, что ей пришлось родить сына, ибо она не желает его гибели на очередной войне. Дриё не полез за словом в карман: "Вы произвели на свет ребенка не для того, чтобы он просто жил, ел и занимался любовью; вы произвели его ради того, чтобы он утвердил нечто"21; это "нечто", согласно Дриё, — вовсе не нравственный идеал, ради которого можно пожертвовать жизнью, но лишь жажда самоутверждения, реализующаяся в столкновениях с себе подобными: "единственное, для чего рождаются люди, так это для войны"22, — писал Дриё еще в "Фашистском социализме" и пояснял: "Я полагаю, что инстинкт насилия настолько же необходим, извечен и плодотворен для человека, как и инстинкт половой <...>, он <...> таится внутри всякого чувства ответственности, внутри любой жажды самопожертвования"23.

В-третьих, наконец, Дриё переносит свою мифологему из индивидуального плана в общественный. Социальная жизнь для него — это витальная схватка различных коллективных (прежде всего национально-государственных) воль, воплощенных в соответствующих "идеологиях", ориентированных вовсе не на достижение истины и не на улучшение мира, а на подавление друг друга. "Идеология" — это сила, стремящаяся перебороть другую силу, воплощенную в чужой идеологии: "Любая война предстает как антагонизм двух идеологий <...>. Мнения противопоставляют не только индивидов, но и целые народы"24. "Природа вещей заключается в том, чтобы одни помыслы вступили в столкновение с другими; именно тогда начинает звучать музыка и раздается вечный рокот барабана войны"25.

Следует отдать Дриё должное: он не изменил своим принципам до самого конца, пытаясь лишь скорректировать их применительно к менявшейся социально-политической ситуации. Исходным для него [267-268] всегда являлся тезис о старческом одряхлении западной цивилизации, исчерпавшей к началу XX века свои жизненные соки. Проблема же, которую предстояло решить, сводилась к двум пунктам: 1. Следует ли безвольно наблюдать за угасанием безнадежно больного? Не лучше ли помочь ему поскорее отправиться на тот свет? 2. Где найти те витальные силы, которые, разорвав оболочку умирающего зерна, пробьются к свету в неудержимом жизненном порыве?

На первый вопрос у Дриё всегда был один и тот же ответ: падающего толкни. "Чтобы воспрепятствовать медленному разрушению, которое я наблюдаю повсюду, чтобы остановить гибельную эволюцию, я хочу противопоставить ей немедленное и полное разрушение"26, — писал он еще в "Молодом европейце". "Человек, пинком ноги отшвыривающий негодные часы, поступает куда более нравственно и разумно, нежели тот, кто упрямо пытается их починить"27.

Что касается второго вопроса, то, будучи французом, Дриё долгое время надеялся, что обновить и объединить Европу сумеет именно его родина ("Я всегда был националистом и европейцем"28: это — ключевая политическая формула Дриё). Однако, убедив себя, что от Франции, представляющей собой "разлагающийся труп" парламентской демократии, ждать нечего, что она безнадежно упустила свой шанс на благодетельный катаклизм ("никто не сумеет разуверить меня в том, что если бы в 1934 или в 1936 году Франция совершила революцию [революцию фашистскую или революцию коммунистическую], то в 1940 году ей не пришлось бы воевать, т. к. ее отношения с Германией оказались бы гораздо более определенными"29, — записывает Дриё в 1944 году), Дриё в конце концов делает ставку на "молодую силу" и "жизненный порыв" немецкого фашизма, на эсэсовца, который рисуется ему в облике монаха-воина, призванного огнем и мечом уничтожать в Европе остатки "декаданса". Констатировав в 1943 году "крах фашизма", Дриё вовсе не сделал отсюда вывода и о крахе собственного мифа, не отказался от мечты об "очистительной буре", которая должна пронестись над Европой: чем ближе к концу, тем чаще звучит у Дриё мысль о том, что дело "возрождающего разрушения", которое не удалось Гитлеру, скорее всего довершит Сталин с его громадными армиями, готовыми вторгнуться на западноевропейские пространства. Со страхом и надеждой [268-269] он обращает взоры на восток. "Я ожидаю гуннов"30 — такова последняя запись Дриё Ла Рошеля. Он умер, ничего не забыв, ничему не научившись и в сущности ни в чем не раскаявшись.

Культ "воина-вождя", "вечной войны", неотрефлектированного действия и насилия (подпитываемый чтением не только Ницше и Киплинга, но и Ч. Дарвина, Г. Спенсера, революционного синдикалиста Жоржа Сореля, Мориса Барреса и Шарля Морраса, Габриеле Д'Аннунцио и Филиппо Маринетти) — этот культ выполнял в жизни Дриё компенсаторную функцию, что не являлось секретом ни для него самого, ни для его современников: "Мои недруги прекрасно уловили — и это было достаточно очевидно — женский, инвертированный характер моей любви к силе"31.

Женственность, пытающаяся восполнить себя сверхмужественностью, — вот психологический исток "двойственности" Дриё, о котором (в рецензии на "Фашистский социализм") Жюльен Бенда писал так: "Его фашизм — это не столько политическая доктрина, сколько моральная установка — ницшеанская воля к постоянному самопреодолению, презрение ко всему статичному, неподвижному, к мирным радостям, символом которых представляется ему демократия. Он ненавидит клерка, который жизненным опасностям предпочитает уединение в четырех стенах, где он мог бы предаваться размышлениям по совести. И однако этот культ героизма уживается с неподдельным сочувствием к малым мира сего. У этого фашиста социалистическое сердце. Вот в чем его драма"32.

Драму, о которой говорит Бенда, пережил не один Дриё Ла Рошель, это драма значительной части европейской интеллигенции XX века. Суть ее Бенда описал еще в 1927 году в знаменитом эссе "Предательство клерков"33.

В первой половине нашего столетия "клерками" во Франции называли (да и сейчас еще называют) "образованных", "грамотных" людей, причем не просто "интеллектуалов" (специалистов в той или иной области умственного труда), но скорее тех, кого мы именуем "интеллигентами", имея в виду не уровень их умственного развития или характер профессии, а их нравственную позицию в мире. Именно [269-270] эту позицию, доказывает Бенда, предала значительная часть современных клерков-интеллигентов. Именно в их рядах оказался Пьер Дриё Ла Рошель.

Слово "клерк" происходит от церковнолатинского "клирик". В Средние века "клир" представлял собою группу людей (отчасти напоминавшую буддийскую сангху), которые, как правило, не добывали себе пищу, не производили материальных благ и не воевали, но, в сущности, жили за счет мирян, добровольно взявших на себя заботу об их обеспечении. Если мирянин жил "мирскими заботами", т. е. индивидуальными и групповыми (семейными, классовыми, национальными и т п.) интересами, то за что же он кормил клирика, какие функции ему отдавал? Чем тот был призван заниматься? Только одним: поиском истины. Чему служить? Справедливости. Что создавать? Пространство мыслительной культуры, организованное неутилитарными идеалами и вознесенное над миром "мирской суеты". "Царство мое — не от мира сего", — мог бы сказать о себе каждый подлинный клирик, и тем не менее в любом традиционалистском обществе "клир" возникал не вопреки, а благодаря воле мирян, пользовался поддержкой и почитанием с их стороны.

Не имея возможности помешать мирянам жить "страстями", совершать насилия и преступления, "клирики" всегда более или менее успешно препятствовали тому, чтобы люди сублимировали свои корыстные инстинкты, находили им нравственное оправдание; именно благодаря клирикам, подчеркивает Бенда, человечество, неустанно творя зло, поклонялось все же не злу, а добру. Именно клирики во все времена были совестью человечества, не позволяя угаснуть его вере в собственное "достоинство".

Новоевропейский клерк-интеллигент — прямой наследник прежнего клирика, ибо в расчет следует принимать не его личные слабости или достоинства (Гёте, например, по его собственным словам, "едва только в мире политики вырисовывалась серьезная угроза, своевольно уносился мыслями как можно дальше"34, тогда как Руссо или Шатобриан, близко принимавшие к сердцу дела "века сего", непосредственно в них вмешивались, Эразм Роттердамский и Кант, сами сторонясь политических распрей, старались привить согражданам чувство совести и справедливости, зато Вольтер в деле Каласа или Золя в деле Дрейфуса проявили незаурядную гражданскую твердость), но его нравственную установку — убежденность в том, что совестливый [270-271] разум и насилие несовместимы и что интеллигент может служить лишь истине, а не тому или иному мирскому "делу".

Беда в том, что трещина, так или иначе всегда существовавшая между "клерками" и "мирянами", к началу XX века превратилась в настоящую пропасть: современные "миряне" сводят счеты между собой, не обращая никакого внимания на голос интеллигенции, а в крайних случаях физически изолируют или просто уничтожают ее. Существует, замечает Бенда, надежный критерий, позволяющий узнать подлинного "клерка": чем тверже его убеждения, тем неподдельнее ненависть к нему со стороны "мирянина", и наоборот, похвалы "мирян" служат верным признаком того, что интеллигент изменил своему призванию.

Вот эта-то измена и составляет главный предмет размышлений в книге Бенда. Во всех странах, пишет он, среди "клерков" появилось множество "предателей" (Бенда называет, в частности, Ф. Брюнетьера, М. Барреса, Ш. Морраса, Ш. Пеги, Г. Д'Аннунцио, Р. Киплинга) — людей, поставивших свой интеллект на службу классовым, национальным или расовым интересам.

Если Эрнест Ренан, этот типичный "клерк" XIX века, был вполне убежден в том, что человек "не принадлежит ни своему языку, ни своей расе, но принадлежит лишь самому себе, ибо он — свободное и, стало быть, нравственное существо"35, то уже через несколько десятилетий Морис Баррес, этот типичный "предатель" XX века, дал Ренану холодную отповедь: "Нравственен тот, кто не стремится к свободе от собственной расы"36. Рубеж веков (канун Первой мировой войны) — свидетель массового перехода историков, филологов, писателей в лагерь "мирян", "политиков", использовавших свои гуманитарные познания для торжества того или иного социального "дела". "Подлинный историк Германии, — цитирует Бенда одного немецкого профессора, — должен сообщать лишь те факты, которые способствуют величию Германии"37, а М. Баррес одним из первых сформулировал идею верховенства национального интереса над совестью: "Даже если моя родина не права, ее все равно следует оправдать"38 (ср. позднейшее: "Права моя страна или не права, но это — моя страна"). "Клерки", подобные Барресу, сознательно, хотя и не [271-272] без усилий, сбросили с себя путы идеализма, ибо истина для них стала определяться пользой, а справедливость — интересами и обстоятельствами.

Разумеется, подчеркивает Бенда, интеллигенту отнюдь не заказано испытывать симпатию к тому или иному мирскому "делу" и даже бороться за него, но сама эта симпатия объясняется тем, что в какой-то момент клерк поддается иллюзии, будто речь идет о борьбе за "правое" дело, способное привести к торжеству человеческих идеалов. Душа, уставшая от созерцания, от "невмешательства", мучимая чувством бессилия перед лицом творящегося зла, может вполне искренне поддаться подобной иллюзии. Гораздо чаще, однако, такая иллюзия служит лишь способом обмануть собственную совесть, выполняет функцию успокоительного лекарства, создает человеку нравственное алиби.

Что касается таких, как Дриё, то они, не испытывая потребности ни в каких алиби, отвергли любые попытки самооправдания: Дриё даже и не пытался убедить себя или других, будто борется за "правое дело": с самого начала он знал, что им движет инстинкт самоутверждения: "Я хотел быть совершенным человеком, — записывает он в дневнике за полтора месяца до самоубийства, — не просто кабинетной крысой, но еще и воином, способным брать на себя ответственность, умеющим не только получать, но и наносить удары"39.

Симптоматичен сам факт длительного колебания Дриё между французским национализмом, русским большевизмом (петроградский октябрь искушал его своим "цинизмом" и "насильственностью") и немецким национал-социализмом, и если в конце концов он бросился в объятия германского фашизма, то сделал это лишь потому, что именно последний, как ему представлялось, воплощал исторически восходящую линию в мировом цикле "вечного возвращения".

Таким образом, Дриё, отнюдь не пытаясь примирить в себе "клерка" и "воина", с полной ясностью осознавал наличие непреодолимого антагонизма между ними, однако, в отличие от Жюльена Бенда, ставку он сделал не на первого, а на второго: "Современному человеку, — говорится в "Фашистском социализме", — слишком просто стать клерком. Напротив, чтобы остаться воином, ему нужно сделать над собою усилие"40, на что, правда, Бенда, а с ним и [272-273] небольшая кучка западных "клерков", не пошедших на "предательство", могли бы возразить: ныне, когда вся Европа разделилась на противоборствующие станы, вовсе не требуется усилий, чтобы оказаться в одном из них в качестве "воина"; но почти нечеловеческое мужество нужно тому, кто решил во что бы то ни стало остаться "клерком": такой человек должен не только на долгие годы "задержать дыхание", чтобы в его легкие не проник зараженный воздух Европы, но и продолжать свою гуманистическую проповедь без всякой надежды быть расслышанным, но зато ежечасно рискуя быть оплеванным, оболганным, лишенным свободы, а то и просто убитым.

Несомненно одно: решительно противопоставляя "слово" и "дело", рефлектирующую "созерцательность" и неотрефлектированный "поступок" ("Мы делали историю, а это совсем не то же самое, что читать о ней"41, — не без вызова заявлял он), Дриё искал твердой, "последней" позиции в мире, хотя его поиски больше всего напоминали судорожные метания человека, хватающегося за все проплывающие мимо соломинки.

Строго говоря, сам Дриё за свою жизнь совершил всего два полноценных поступка — в августе 1914 года, когда он сумел подняться в штыковую атаку, и в марте 1945 года, когда он добровольно ушел из жизни. Все остальное (публицистические книги, политические выступления, участие в руководящих органах ФНП и даже коллаборационизм) было, в сущности, "полупоступками", оставлявшими пути для отступления. Дриё, если воспользоваться выражением Сартра, то и дело "ангажировался", но делал это лишь затем, чтобы немедленно "дезангажироваться", как бы взять свои слова (и "поступки") обратно.

Так, его недолгий "роман" с радикал-социалистами в 20-е годы кончился ясным осознанием того, что, будучи последовательно проведены в жизнь, их идеи непременно обернутся анархией. Вспоминая Первую мировую войну, когда немцы были врагами, в которых он стрелял вместе с заокеанскими союзниками, американцами, Дриё мучительно переживал тот факт, что, в сущности, французы убивали своих европейских сородичей, сражаясь на стороне чужеземцев: "Последние немецкие пулеметчики! Затерявшись в чужих рядах, в рядах американской армии, я со сжимавшимся сердцем смотрел, как вы умираете под новым Ватерлоо, под ударами нового врага"42. Это чувство вины перед "европейским отечеством" как раз и подвигло [273-274] Дриё на проповедь "континентального интернационализма", но опять-таки ему понадобилось не много времени, чтобы понять, что в европейском концерте держав роль первой скрипки, несомненно, будет принадлежать Германии, которая не раздумывая подомнет под себя Францию, тем более, что уже в 1934 году, побывав в Берлине и увидев реальный, а не книжный нацизм, Дриё испытал чувство "ужаса" и глубокой "безнадежности". Отсюда — сближение (во второй половине 30-х годов) с национал-патриотами из партии Жака Дорио, обернувшееся новым разочарованием: шовинизм в Европе равносилен ее самоубийству, ибо означает всеобщую гражданскую войну, — к началу 1939 года Дриё в этом больше не сомневался, а потому выбрал наименьшее, по его разумению, из всех зол — немецкий фашизм. Последний поворот в его политическом сознании произошел в 1943 году, когда он смирился с тем, что Европе предстоит стать "русской", — лишь бы она осталась "континентальной", не превратилась в "атлантическую", т. е. американскую.

"Пацифист" и "милитарист", "анархист" и "тоталитарист", "патриот" и "интернационалист", "социалист" и "фашист" попеременно, Дриё чувствовал себя пылинкой на социальных ветрах своей эпохи, и Франсуа Мориак с полным правом высказался о нем так: "Говоря о Дриё, я назвал его правым. Но я знаю, что это выражение неточно. Вернее будет сказать, что Дриё находился в центре — не в политическом, а в нервном магнетическом центре соблазнов, искушавших целое поколение"43.

Ни с одной партией, ни с одним движением Дриё не пошел до конца и сам причислил себя к отступникам: "Подлинный интеллектуал — это отринутый адепт: он, безусловно, человек веры, но он — вечный еретик <...>"44.

То и дело ввязываясь в политические сражения, Дриё в решающий момент испытывал неодолимое желание встать "над схваткой" ("второй Ромен Роллан" — это тоже его самохарактеристика), уйти в "башню из слоновой кости", где можно было бы либо вовсе отрешиться от "суеты" (так в 1944 году Дриё едва ли не полностью забросил политическую журналистику и погрузился в "Упанишады"), либо предаться самоанализу. Причина, конечно, не в "трусости" Дриё (он умел преодолевать свое слабоволие), а в том, что, будучи наделен художественным даром, он оказался слишком чувствителен к [274-275] реальному многообразию и сложности жизни, чтобы всерьез поверить, будто ее можно заковать в стальную рубашку той или иной доктрины: "Я одинаково принимаю все идеи с тем, чтобы они взаимно корректировали друг друга"45. Для "человека действия", "вождя", певца "вечной войны" подобная фраза уже не просто ересь, а скорее преступление против того дела, которому он взялся служить.

"Я стану работать и уже поработал во имя установления фашистского режима во Франции, но и завтра я останусь столь же свободным по отношению к нему, каким был вчера"46 — наивность этого суждения заключается в том, что в нем Дриё пытается примирить голоса двух непримиримых людей — "воина", которым ему так хотелось быть, и того самого "клерка", которого он стремился презирать всеми силами своей души.

Драма Дриё состояла в том, что "клерком" был не кто-то другой, а он сам: клерк жил в его собственной душе. Временами создается впечатление, что он бросался в политику, заставлял себя "действовать" только для того, чтобы создать материал для саморефлексии, взглянуть не себя со стороны и, подобно констановскому Адольфу, получить возможность для бесконечного углубления в мотивы собственных поступков.

Дриё был одновременно и носителем "инстинкта смерти" и обладателем светлого разума, апологетом "крови" и "чернильной душой", он не мыслит себя вне политической ангажированности и в то же время претендует на духовную независимость, пытается сохранить за собой право на свободу суждений. По природным задаткам он — "клерк", но клерк, на протяжении всей жизни предававший собственное призвание; по устремлениям он — "воин", но воин, то и дело изменявший своему "воинскому долгу". Он так и не сумел (или не захотел) сделать окончательный выбор, остался ни клерком, ни воином, причем самым мучительным, пожалуй, было для него ясное осознание межеумочности собственной позиции. "В истории народов и интеллектуалов, — писал Дриё еще в 1933 году, — бывают лишь краткие (раз в столетие, пять минут в столетие) мгновения, когда интеллектуал приходит в согласие с тем или иным политическим движением, это случается в первые, еще прекрасные дни революции. Во все остальное время — сплошные раздоры и распря"47. [275-276]

Хуже всего было то, что Дриё не только не пытался смягчить, но всячески обострял происходившую в нем внутреннюю борьбу: "воин" и "клерк" были одинаково дороги ему и ненавистны друг другу. Ни за какие блага Дриё не отказался бы быть свободным интеллектуалом — "писателем" (он ушел из жизни, оставив на столе неоконченный роман), но в то же время он органически не умел существовать "неукорененно", без политических убеждений: "кровью", "насилием", "смертью" и "вечным возвращением" он также не желал поступаться, причем настолько, что даже записного расиста и антидемократа Барреса считал возможным упрекнуть в христианском мягкосердечии и интеллигентском "упадочничестве". Баррес, писал Дриё, "никогда не согласится говорить, к примеру, о насилии как о необходимости-в-себе, он способен рассуждать о насилии только как о зле, от которого необходимо обороняться. Этим он обязан своему воспитанию. Он присоединяется к греческим философам времен раннего декаданса, к Платону и Аристотелю, для которых, как и для христиан, зло уже превратилось в нечто внеположное душе, в нечто ей навязанное и привнесенное. Между тем я (вслед за Ницше, Гегелем и Шопенгауэром) придерживаюсь более древних представлений, согласно которым зло таится в самом сердце жизни..."48.

"Соседство между идеями человека духа и идеями человека действия — это соседство через пропасть"49, — такую запись Дриё сделал еще за пять лет до самоубийства. Свой внутренний конфликт он превращал в импульс и в материал для творчества. Однако чем честнее переживается подобный конфликт (а Дриё не умел лгать, в особенности самому себе), тем он опаснее. Расиновские герои, не вынеся внутренней распри, кончали с собой, но их судьба была предопределена богами. Дриё же свою судьбу выбрал сам: вся его жизнь — это неуклонное движение к финальной катастрофе, которую он предчувствовал и которой втайне желал. Откликаясь на его гибель, Ж.-П. Сартр писал: "Он пришел к нацизму в силу избирательного сродства: в глубине его сердца, как и в глубинах нацизма, жила ненависть к самому себе и порождаемая ею ненависть к человеку"50. "Воин" ненавидел "клерка", "клерк" не мог примириться с "воином". Поэтому они уничтожили друг друга.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1Drieu La Rochelle P. Mesure de la France. P., 1922. P. 51.

2Drieu La Rochelle P. Socialisme fasciste. P., 1934. P. 220.

3 Drieu La Rochelle P. Journal 1939—1945. Р., 1992. Р. 349—350.

4 Ibid. P. 51.

5Цит. по: Grover F. Drieu La Rochelle. P., 1962. P. 59.

6Цит. по: Grover F. Drieu La Rochelle. P., 1962. P. 58.

7 Drieu La Rochelle P. Journal 1939—1945. P. 354.

8 Drieu La Rochelle P. Cronique politique. P., 1943. P. 58.

9 Drieu La Rochelle P. Socialisme fasciste. P. 197.

10 Drieu La Rochelle P. Gilles. P., 1967. P. 420.

11 Drieu La Rochelle P. Etat civil. P., 1921. P. 4.

12 Цит. по: Balvet M. Itinéraire d'un intellectuel vers le fascisme: Drieu La Rochelle. P., 1984. P. 15.

13 Drieu La Rochelle P. La Comédie de Charleroi. P., 1970. P. 74.

14 Ibid. P. 242.

15 Drieu La Rochelle P. La Comédie de Charleroi. P., 1970. P. 61.

16 Drieu La Rochelle P. Le jeune Européen. P., 1978. P. 35.

17 Drieu La Rochelle P. Le Français d'Europe. P., 1944. P. 16.

18 Drieu La Rochelle P. Socialisme fasciste. P. 144.

19 Drieu La Rochelle P. Interrogation. P., 1941. P. 37.

20 Drieu La Rochelle P. La Comédie de Charleroi. P. 60.

21 Drieu La Rochelle P. Avec Doriot. P., 1937. P. 97.

22 Drieu La Rochelle P. Le jeune Européen. P., 1978.  P. 29.

23 Цит. по: Balvet M. Op. cit. P. 112.

24 Drieu La Rochelle P. Avec Doriot. P. 98.

25 Drieu La Rochelle P. Interrogation. P. 34.

26 Drieu La Rochelle P. Le jeune Européen. P. 94.

27 Drieu La Rochelle P. Notes pour comprendre le siècle. P., 1941. P. 151.

28 Drieu La Rochelle P. Récit secret suivi du Journal 1944—1945 et d'Exorde. P., 1951. P. 101.

29 Drieu La Rochelle P. Le Français d'Europe. P. 9.

30 Drieu La Rochelle P. Journal 1939-1945. P. 458.

31 Ibid. P. 393.

32 Цит. по: Grover F. Op. cit. P. 157.

33 Benda J. La Trahison des clercs. P., 1927.

34 Цит. по: Конради К. Гете. Жизнь и творчество. M., 1987. С. 426.

35 Цит. по: Benda J. Op. cit. P. 79.

36 Ibid. P. 79.

37 Ibid. P. 90.

38 Ibid. P. 123.

39 Drieu La Rochelle P. Journal 1939—1945. P. 447.

40 Drieu La Rochelle P. Socialisme fasciste. P. 152.

41 Drieu La Rochelle P. Interrogation. P. 83.

42 Drieu La Rochelle P. L'Europe contre les patries. P., I931. P. 36.

43 Цит. по: Grover F. Op. cit. P. 84.

44 Ibid. P. 96.

45 Drieu La Rochelle P. Socialisme fasciste. P. 228.

46 Ibid. P. 235.

47 Цит. по: Grover F. Op. cit. P. 96.

48 Цит. по: Grover F. Op. cit. P. 101.

49 Drieu La Rochelle P. Journal 1939—1945. P. 76.

50 Цит. по: Balvet M. Op. cit. P. 216.

Текст воспроизводится по изданию: Косиков Г.К. Может ли интеллигент быть фашистом? (Пьер Дриё Ла Рошель между "словом" и "делом") // Сквозь шесть столетий. Метаморфозы литературного сознания. – М.: Диалог – МГУ, 1997. – 258-276.


(На главную страницу) (Стань другом НБ-Портала!) (Обсудить на форуме)

Rambler's Top100