ТОТАЛЬНАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ

 

Эрнст Юнгер

 

 

1 Искать образ войны на том уровне, где все может определяться человеческим действием, противоречит героическому духу. Но, пожалуй, в разнообразных сменах декораций и масок, которые сопровождают чистый гештальт войны в череде человеческих времен и пространств, этому духу предстает пленительное зрелище. Это зрелище напоминает вулканы, в которых прорывается наружу всегда один и тот же внутренний огонь земли, но которые действуют все-таки в очень разных ландшафтах. Так, участвовавший в войне в чем-то подобен тому, кто побывал в эпицентре одной из этих огнедышащих гор, - но существует разница между исландской Геклой и Везувием в Неаполитанском заливе. Конечно, можно сказать, что различие ландшафтов будет исчезать по мере приближения к пылающему жерлу кратера, и что там, где прорывается собственно страсть, - то есть прежде всего в голой, непосредственной борьбе не на жизнь, а на смерть, - играет второстепенную роль, в каком столетии ведется сражение, за какие идеи и каким оружием; однако в дальнейшем речь будет идти не о том. Мы, скорее, постараемся собрать некоторые данные, отличающие последнюю войну, нашу войну, величайшее и действеннейшее переживание этого времени, от иных войн, история которых дошла до нас.

2 О своеобразии этой великой катастрофы лучше всего, по-видимому, говорит такая фраза: гений войны был пронизан в ней духом прогресса. Это имеет силу не только для борьбы стран между собой; это имеет силу также и для гражданской войны, во многих из этих стран собравшей второй богатый урожай. Оба эти явления - мировая война и мировая революция - сплетены друг с другом более тесно, чем то покажется на первый взгляд; они суть две стороны одного события космического характера, они зависят друг от друга во многих отношениях, - как в том, что касается их возникновения, так и в том, что касается их начала. По всей вероятности, нашей мысли еще предстоят редкостные открытия, связанные с сущностью, скрывающейся за туманным и отливающим многими красками понятием “прогресс”. Без сомнения, слишком жалкой оказывается привычная для нас нынче манера потешаться над ним. И хотя, говоря об этой неприязни, мы можем ссылаться на тот поистине значительный дух XIX столетия, однако при всей брезгливости перед пошлостью и монотонностью возникающих перед нами образований все же зарождается подозрение: не является ли намного более значительной та основа, на которой возникают эти образования? В конце концов, даже деятельность пищеварения зависит от сил удивительной и необъяснимой жизни. Сегодня, разумеется, можно утверждать с полным основанием, что прогресс не является прогрессом; однако, вероятно, важнее, чем эта констатация, такой вопрос: не затаено ли его подлинное значение более глубоко, не является ли оно иным, успешно скрываясь под якобы столь ясной маской разума? Именно та уверенность, с которой типично прогрессивные движения приводят к результатам, противоречащим их собственным тенденциям, позволяет догадаться, что здесь - как и повсюду в жизни - эти тенденции решают в меньшей степени, нежели иные, скрытые импульсы. По праву дух многократно услаждался презрением к деревянным марионеткам прогресса, - однако невидимы остаются тонкие нити, осуществляющие их движения. Если мы пожелаем узнать о структуре марионеток, то нельзя будет найти более удачного руководства, чем роман Флобера “Бувар и Пекюше”. А если мы пожелаем заняться возможностями более таинственного движения, всегда в большей степени предчувствуемого, нежели доказуемого, то множество показательных мест мы обнаружим уже у Паскаля и Гамана. “В то же время и наши фантазии, иллюзии, fallaciae opticae и ложные заключения находятся в ведении Бога”. Такого рода предложения рассыпаны у Гамана повсюду; они выражают тот образ мысли, который стремится включить усилия химии в область ведения алхимии. Оставим открытым вопрос, в какой области ведения духа находится оптический обман прогресса, ибо мы имеем дело с эссе, предназначенным для читателя XX века, а не с демонологией. Но пока известно, что лишь одна сила культового свойства, лишь вера могла осмелиться распространить перспективу целесообразности до бесконечности. И кому придет в голову сомневаться, что прогресс - это большая народная церковь XIX столетия, - единственная церковь, которая пользуется действительным авторитетом и некритичной верой?

3 В войне, разразившейся в такой атмосфере, решающую роль должно было играть отношение, в котором находились к прогрессу отдельные ее участники. И в самом деле, здесь следует искать собственно моральный фактор этого времени, тонкое, неуловимое воздействие которого превосходило даже самые сильные армии, оснащенные последними орудиями уничтожения машинной эпохи, и который, более того, мог набирать себе войска даже в военных лагерях противника. Чтобы наглядно представить данный процесс, введем понятие Тотальной мобилизации: Давно уже минули те времена, когда было достаточно послать на поле битвы под надежным руководством сто тысяч навербованных субъектов, как то изображено, к примеру, в вольтеровском “Кандиде”; те времена, когда после поражения Его Величества в баталии спокойствие было первым долгом бюргера. Однако еще во второй половине XIX столетия консервативные кабинеты были способны подготавливать, вести и выигрывать войны, к которым народные представительства относились с равнодушием или даже с неприятием. Разумеется, это предполагало тесные отношения между армией и короной, отношения, которые претерпели лишь поверхностное изменение благодаря новой системе Всеобщей воинской повинности и в своей сущности еще принадлежали патриархальному миру. Это, далее, предполагало известную исчисляемость вооружения и расходов, вследствие которой растраты наличных сил и средств, вызванные войной, представлялись хотя и чрезвычайными, однако никоим образом не безмерными. В этом смысле мобилизации был присущ характер частичного мероприятия. Это ограничение соответствует не только скромному объему средств, но одновременно и своеобразному государственному интересу. Монарх обладает природным инстинктом, который предостерегает его не выходить за пределы применения домашней власти. Переплавка своей казны кажется для него более верным средством, нежели кредит, отпускаемый народным представительством, а для решающего мгновения битвы он с большей охотой оставляет у себя в резерве свою гвардию, нежели добровольческий контингент. Этот инстинкт еще сохранялся у пруссаков вплоть до самого XIX века. Он в том числе проступает в ожесточенной борьбе за трехлетнее время службы - отслужившие долгую службу войска для домашней власти более надежны, в то время как короткое время службы является признаком добровольческих войск. Зачастую мы даже сталкиваемся с почти непонятным для нас, современных людей, отказом от прогресса и усовершенствования военного оснащения, но и у этих опасений имеется своя подоплека. Так, в каждом улучшении огнестрельного оружия, в частности в повышении дальнобойности, тайно готовится непрямое нападение на формы абсолютной монархии. Каждое из этих улучшений способствует тому, что снаряд направляется в цель индивидуально, в то время как залп олицетворяет замкнутую командную власть. Еще для Вильгельма I энтузиазм был неприятен. Он происходит из того источника, который, словно мешок Эола, скрывает в себе не только бури аплодисментов. Подлинным пробным камнем господства является не степень окружающего его ликования, а проигранная война. Итак, частичная мобилизация происходит из сущности монархии, которая преодолевает свою меру в том же отношении, в каком она вынуждена задействовать в вооружении абстрактные формы духа, денег, “народа”, короче, силы нарастающей национал-демократии. Оглядываясь назад, мы сегодня вправе сказать, что полный отказ от задействования этих сил, пожалуй, был невозможен. Манера их привлечения представляет собой подлинное ядро искусства государственного управления XIX века. Исходя из этой особенной ситуации, обретает ясность и высказывание Бисмарка о политике как “искусстве возможного”. Теперь попробуем проследить, как растущее превращение жизни в энергию, содержание всех связей, в целях подвижности постоянно становящееся все легче и легче, придает все более резкий характер акту мобилизации, распоряжаться которой во многих странах еще в самом начале войны было исключительным правом короны, не зависящим ни от какой контрассигнации. Причиной для этого служат многие явления. Так, со стиранием сословий и урезанием привилегий одновременно исчезает и понятие касты воинов; представлять свою страну оружием не является отныне обязанностью и преимуществом одних только профессиональных солдат - это становится задачей вообще всех способных носить оружие. Так, непомерное увеличение расходов делает невозможным оплачивать ведение войны из устойчивой военной казны; скорее, чтобы не дать остановиться этой машинерии, здесь необходимо использование всех кредитов, необходим учет самых последних сбережений. Так, образ войны как вооруженного действия тоже все полнее перетекает в более широкий образ гигантского процесса работы. Наряду с армиями, встречающимися на полях сражений, возникают нового рода армии транспорта, снабжения, оборонной индустрии, - армия работы вообще. В последнюю, уже обозначившуюся к концу этой войны фазу уже не производится никакого движения, - пусть это будет даже движением надомницы за ее швейной машиной, - результат которого, по меньшей мере косвенно, не имел бы военного характера. В этом абсолютном охвате потенциальной энергии, преобразуемой воюющими индустриальными державами в вулканических кузнях, наверное, наиболее очевидно проглядывает наступление эпохи работы - он обращает мировую войну в историческое явление, которое превосходит по значению Французскую революцию. Для разворачивания энергий в таком масштабе отныне недостаточно вооружиться только мечом, - для этого нужно вооружаться вплоть до самых костей, вплоть до тончайших жизненных нервов. Задачу осуществления этого принимает на себя Тотальная мобилизация, тот акт, через который широко разветвленная и многократно дифференцированная электрическая сеть современной жизни одним щелчком на распределителе подводится к большому потоку военной энергии. К началу войны человеческий рассудок еще никак не рассчитывал на мобилизацию в таком масштабе. И тем не менее, она сказывалась в некоторых мероприятиях уже в самые первые дни войны, например, в мощном участии добровольцев и резервистов, в запретах на экспорт, в цензорских предписаниях, в изменениях валюты. В течение войны этот процесс усилился. Приведем только в качестве примеров плановое распределение сырьевых запасов и продовольствия, переведение из рабочего в военный режим, обязанность гражданской службы, вооружение торговых судов, неожиданное расширение полномочий генеральных штабов, “программу Гинденбурга” и борьбу Людендорфа за совмещение военного и политического руководства. Несмотря на столь же грандиозные, сколь и ужасные картины поздних битв военной техники, в которых организационный талант людей праздновал свой кровавый триумф, последние возможности все же не были еще достигнуты. Достичь их - даже если ограничиться рассмотрением чисто технической стороны этого процесса - можно лишь тогда, когда образ военного события уже вписан в порядок мирного положения вещей. Так, мы видим, как во многих государствах послевоенного времени новые методы вооружения уже приспособлены к Тотальной мобилизации. Это можно проиллюстрировать такими явлениями, как возрастающее урезание индивидуальной свободы - притязания, на самом деле издавна вызывавшего сомнения. Эту атаку, смысл которой в уничтожении всего, что не может быть понято как функция государства, мы видим сначала в России и в Италии, а затем у нас, и можно предвидеть, что все страны, где живы притязания мирового масштаба, должны провести ее, с тем чтобы соответствовать новым вырвавшимся на свободу силам. Затем, сюда относится возникшая во Франции оценка соотношений власти под углом зрения e nergie potentielle, а также наметившееся уже и в мирное время сотрудничество генеральных штабов и индустрии, образцом которого служила Америка. Внутренний смысл вооружения затрагивается в тех постановках вопроса, которыми немецкая военная литература принуждала общественное сознание к якобы второстепенным, но на самом деле ориентированным на будущее суждениям о войне. Русская “пятилетка” впервые явила миру попытку объединения в едином русле совокупных усилий великой империи. Поучительно видеть, как захлебывается экономическое мышление. “Плановая экономика” как один из последних результатов демократии перерастает самое себя, вообще сменяясь развертыванием власти. Это превращение можно наблюдать во многих явлениях нашего времени; большое давление масс вызывает кристаллизацию. Однако не только атака, но и оборона порождает чрезвычайное напряжение, и здесь принуждение мира становится, быть может, еще отчетливей. Как в каждой жизни уже коренится смерть, так и появление больших масс заключает в себе некую демократию смерти. И снова эпоха нацеленного выстрела уже позади нас. Командующий эскадрильей, дающий в ночной высоте приказ к воздушной атаке, не знает более разницы между воинами и не-воинами, и смертельное газовое облако, как стихия, простирается над всем живым. Возможность подобной угрозы, однако, предполагает не частичную и не всеобщую мобилизацию, она предполагает Тотальную мобилизацию, которая достигает даже дитя в его колыбели. Оно находится под угрозой как и все остальные, и даже под еще большей угрозой. Назвать можно было бы еще многое, остаточно только окинуть взором саму нашу жизнь с ее совершенной нескованностью и ее безжалостной дисциплиной, жизнь с ее дымными и раскаленными районами, с физикой и метафизикой ее движения, с ее моторами, самолетами и миллионными городами, - чтобы, исполнившись чувства удивления, понять: здесь не существует ни одного атома, который бы не находился в работе, да и сами мы в сущности отданы во власть этому бешеному процессу. Тотальная мобилизация намного меньше осуществляема, чем она осуществляет самое себя; в военное и мирное время она есть выражение тайного и нудящего требования, которому подчиняет нас эта жизнь в эпоху масс и машин. Так происходит, что каждая единичная жизнь все однозначнее становится жизнью рабочего и что за войнами рыцарей, королей и бюргеров следуют войны рабочих, - войны с рациональной структурой и беспощадностью, представление о которых мы получили уже в первом большом столкновении XX столетия.

4 Мы коснулись технической стороны Тотальной мобилизации. Ее осуществление можно проследить начиная с первых наборов правительства Конвента и реорганизации армии, проведенной Шарнхорстом, вплоть до динамических программ вооружения последних лет мировой войны, когда страны превращались в гигантские фабрики, производили на конвейере армии, чтобы днем и ночью посылать их на поля сражений, где роль потребителя брал на себя такой же механизированный кровавый расход. Как бы мучительно ни впивалась в героический дух монотонность этого зрелища, напоминающего выверенную работу питаемой кровью турбины, все же не может оставаться никакого сомнения в присутствии здесь свойственного ему символического содержания. Тут обнаруживается строгая последовательность, жесткий оттиск времени на воске войны. Техническая сторона Тотальной мобилизации, между тем, не является решающей. Ее предпосылки, как и предпосылки любой техники, расположены гораздо глубже: назовем их здесь готовностью к мобилизации. Эта готовность имелась во всех странах; мировая война была одной из самых народных войн, которые знала история. Таковой она была уже потому, что пришлась на время, заставившее с самого начала исключить все прочие войны из разряда народных. Кроме того, народы довольно долго наслаждались мирным периодом, если отвлечься, конечно, от мелких захватнических и колониальных войн. В начале этого исследования мы пообещали прежде всего не изображать тот элементарный слой, ту смесь диких и возвышенных страстей, которая свойственна человеку и во все времена делает его открытым военному призыву. Мы хотим, скорее, попробовать разобраться в многоголосии разнообразных сигналов, ознаменовавших начало этого особого столкновения и сопровождавших его на всем его протяжении. Там, где мы встречаем столь значительные усилия, находят ли они свое выражение в могучих строениях, таких как пирамиды и соборы, или же в войнах, заставляющих трепетать последние жизненные нервы, - усилия, отмеченные особенным признаком бесцельности, - там нам будет далеко не достаточно объяснений экономическими причинами, пусть даже они будут совершенно прозрачны. Это одна из причин, по которой школа Исторического материализма способна затронуть лишь то, что лежит на поверхности военного события. Ввиду подобного рода усилий, наше первое подозрение должно пасть, скорее, на явление культового ранга. Сделав замечание относительно прогресса как народной церкви XIX века, мы уже указали слой, где ощутима действенность того призыва, с чьей помощью стало возможным осуществить решающий, а именно связанный с верой момент Тотальной мобилизации в грандиозных массах, которые необходимо было привлечь к участию в последней войне. Возможность уклониться представлялась этим массам тем менее реальной, чем более эксплуатировалось их убеждение, то есть чем более явным становилось прогрессивное содержание громких лозунгов, благодаря которым они и приводились в движение. В какие бы грубые и резкие цвета ни были окрашены эти лозунги, в действенности их сомневаться нельзя; они напоминают пестрые тряпки, которые во время облавной охоты направляют дичь прямо на ружья. Даже от внимания первого, поверхностного наблюдателя, предпринимающего чисто географическое разделение сил участников на победителей и побежденных, не может ускользнуть преимущество “прогрессивных” стран, - преимущество, в случае которого, похоже, господствует своего рода автоматизм в смысле дарвиновской теории отбора “сильнейших”. Особенно нагляден этот автоматизм при рассмотрении одного явления, суть которого в том, что даже такие относящиеся к группе победителей страны, как Россия и Италия, не избежали всеобъемлющего разрушения своей государственной структуры. В этом свете война предстает как неподкупный судия, дающий оценки по собственным строгим законам, - как землетрясение, испытывающее на прочность основания всех зданий. Далее выясняется, что в поздний период веры во всеобщие права человека, монархические образования оказываются особенно неустойчивыми перед лицом разрушений войны. Наряду с бесчисленными незначительными коронами повергаются в прах короны немецкие, прусские, русские, австрийские и турецкие. Государство, в котором мир средневековых форм, будто на островке, принадлежащем минувшему периоду в истории земли, влачит схематичное существование, разлетается на куски, как взорванный дом. Последняя, абсолютная в старом смысле слова европейская власть - власть царская - падает жертвой гражданской войны, которая пожирает ее, словно чума, сопровождаемая ужасающими симптомами. С другой стороны, бросается в глаза непредвиденная способность к сопротивлению, присущая прогрессивной структуре даже в состоянии ее большого физического недуга. Так, подавление чрезвычайно опасного мятежа 1917 года во французской армии представляет собой второе, моральное марнское чудо, явившееся намного более симптоматичным, нежели чисто военное чудо 1914 года. Так, в Соединенных Штатах, в стране с демократичной конституцией, мобилизация проводилась с такой остротой в мерах, какая была невозможна в милитаристском прусском государстве, в стране с цензовым избирательным правом. И кто станет сомневаться, что подлинным победителем из войны вышла Америка, страна без “заброшенных замков, сооружений из базальта, без историй о рыцарях, разбойниках и привидениях”? Уже в этой войне было не важно, в какой степени государство являлось милитаристским, или в какой оно таковым не являлось. Было важно, в какой степени оно было способно к Тотальной мобилизации. Германия же должна была проиграть войну, даже в том случае, если бы выиграла сражение на Марне и подводную войну, потому что при всей ответственности, с какой ею подготавливалась частичная мобилизация, она лишила Тотальную мобилизацию значительной части энергии, и потому что именно по этой причине она оказалась способной - из-за чисто внутреннего характера своего вооружения - завоевать, сохранить и, прежде всего, использовать только частичный, но не тотальный успех. Чтобы возносить его на наших штыках, для этого нужна была подготовка к другим, не менее значительным Каннам, чем те, которым было посвящено дело всей жизни Шлиффена. Однако прежде чем сделать выводы из этого положения, мы, для иллюстрации отношения между прогрессом и Тотальной мобилизацией, попробуем обратить внимание еще на некоторые подробности.

5 Для того, кто старается понять слово прогресс в его переливающихся оттенках, станет сразу же очевидным, что политическое убийство княжеской персоны в эпоху, когда под ужасающими пытками публично казнили как исчадий ада какого-нибудь Равальяка или даже Дамьена, должно было затрагивать более сильный, более глубокий слой веры, нежели похожее убийство в столетии, следующим за казнью Людовика XVI. Он обнаружит, что в иерархии прогресса князь причисляется к тому роду людей, который совсем не пользуется никакой особой популярностью. Представим себе на мгновение гротескную сцену. Какой-то рекламный шеф получил заказ на изготовление пропаганд-плакатов для современной войны. В распоряжении у него находились бы два средства для того, чтобы вызвать начальную волну возбуждения, а именно: либо убийство в Сараево, либо нарушение нейтралитета Бельгии. Нет никаких сомнений в том, какое из двух оказало бы наибольшее воздействие. Внешнему поводу к началу войны, каким бы он ни казался случайным, присуще символическое значение, поскольку в лице виновников убийства в Сараево и их жертвы, наследника габсбургской короны, столкнулись два начала: национальное и династическое - современное “Право на самоопределение народов” и принцип легитимности, с трудом реставрированный на Венском конгрессе с помощью политического искусства старого стиля. Естественно, хорошее дело - быть по-правому несовременным и разворачивать мощную деятельность в том духе, который желает сохранить традицию. Однако условием этого является вера. Об идеологии центральных держав, тем не менее, позволительно утверждать, что она не была ни современной, ни несовременной, ни превосходящей время. Своевременность и несвоевременность объединились здесь вместе, и результат не мог быть иным, чем смесью ложной романтики и неполноценного либерализма. Так, от наблюдателя не может ускользнуть известная слабость к применению устаревшего реквизита, к позднеромантическому стилю, в частности стилю вагнеровских опер. Сюда относятся и слова о верности Нибелунгам, и чаяния, возлагавшиеся на успех провозглашения священной войны ислама. Понятно, что речь здесь идет о технических вопросах, о вопросах правления - о мобилизации субстанции, а не о самой субстанции. Но как раз в промахах этого рода и обозначилось отсутствие отношения руководящего слоя как к массам, так и к глубинным силам. Подобно тому знаменитая и непреднамеренная гениальная фраза о “клочке бумаги” страдает тем, что произнесли ее с запозданием в 150 лет, и притом в таком духе, который был бы, наверное, адекватным романтике пруссачества, но никак не являлся прусским в своей основе. Говорить так и потешаться над пожелтевшими истрепанными книжками имел бы право Фридрих Великий, но Бетман Гольвег обязан был знать, что кусочек бумаги, к примеру, с написанной на нем конституцией, может значить сегодня примерно столько же, сколько для католического мира - священная облатка, и что хотя абсолютизму приличествует разрывать договоры, сила либерализма, однако, состоит в том, чтобы интерпретировать их. Стоит только внимательно изучить обмен нотами, предшествовавший вступлению в войну Америки, чтобы натолкнуться в нем на принцип “свободы морей” - хороший пример того, каким образом в такое время собственному интересу придается ранг гуманного постулата, всеобщего вопроса, затрагивающего все человечество. Немецкая социал-демократия, одна из несущих опор прогресса в Германии, схватила диалектический момент своей роли: она приравняла смысл войны к разрушению царистского, антипрогрессивного режима. Но что все это может значить по сравнению с теми возможностями, которыми располагал для проведения Тотальной мобилизации Запад. Кто захочет оспаривать тот факт, что “civilisation” намного больше обязана прогрессу, чем “культура”, что в больших городах она способна говорить на своем родном языке, оперируя средствами и понятиями, безразличными или враждебными для культуры. Культуру не удается использовать в пропагандистских целях. Даже та позиция, которая стремится извлечь из нее такого рода выгоду, оказывается ей чуждой, - как мы становимся равнодушны или, более того, печальны, когда с почтовых марок или банкнот, растиражированных миллионами экземпляров, на нас смотрят лица великих немецких умов. И несмотря на это мы далеки от того, чтобы сетовать на неизбежное. Мы только констатируем, что Германии так и не удалось в этой борьбе убеждением склонить в свою пользу дух времени, каким бы тот ни был сам по себе. Равным образом, ей не удалось поставить перед своим или мировым сознанием значимость какого-нибудь превосходящего этот дух принципа. Мы видим, как отчасти в романтическом и идеалистическом, отчасти в рационалистическом и материалистическом пространствах ищутся знаки и образы, которые стремится поднять на своих знаменах борющийся человек. Но той значимости, которая пропитывает эти сферы, частично принадлежащие прошлому, частично - жизненному кругу, чуждому для немецкого гения, - недостаточно для того, чтобы полностью уверовать в боевое использование людей и машин, что требовалось страшному вооруженному походу против всего мира. Поэтому мы тем более должны стремиться узнать, каким образом элементарный материал, первобытная сила народа остается незатронутой этим. В начале этого крестового похода разума, к которому призываются народы мира, зачарованные столь прозрачной, столь очевидной догматикой, мы с удивлением видим, как немецкое юношество начинает требовать оружия, - так пылко, так восхищенно, с такой жаждой смерти, как оно не делало этого, пожалуй, никогда за всю нашу историю. Если бы пришлось спросить кого-нибудь из них, для чего он идет на поле битвы, то, разумеется, можно было бы рассчитывать лишь на весьма расплывчатый ответ. Вы едва ли услышали бы, что речь идет о борьбе против варварства и реакции, или за цивилизацию, освобождение Бельгии или свободу морей, - но вам, вероятно, дали бы ответ: “за Германию”, - и это было тем словом, с которым полки добровольцев шли в атаку. И все же этого глухого огня, пылавшего за неясную и невидимую Германию, достаточно было для напряжения, которое пронизывало народы дрожью до самых костей. Что было бы в том случае, если бы он обладал направлением, сознанием, гештальтом?

6 Тотальная мобилизация, как мера организаторской мысли, есть лишь указание на ту высшую мобилизацию, какую проводит в нас время. Этой мобилизации присуща собственная закономерность, и человеческий закон, если только он хочет иметь силу, должен соответствовать ей.

Ничто не может лучше подтвердить это положение, чем тот факт, что в течение войны способны подняться силы, обращенные против самой войны. Но все же у сил этих намного более тесное родство с началами войны, чем то может показаться. Когда тотальная мобилизация вместо армий мировой войны начинает приводить в движение массы гражданской войны, то она изменяет свою сферу, но не свой смысл. С этого момента действие врывается туда, куда не способен дойти военный приказ о мобилизации. Все выглядит так, словно силы, которые нельзя было собрать для войны, потребовали теперь введения в кровавый бой. Итак, чем единодушнее и прочнее война с самого начала привлекает к себе все множество сил, тем более надежным и верным будет ее ход.

Мы видели, что в Германии была возможность лишь неполной мобилизации духа прогресса. Намного более благоприятно дело обстояло, например, во Франции, — и это можно понять, привлекая тысячи случаев, и среди них — случай Барбюса. Он, будучи сам по себе отъявленным противником войны, не усматривал, впрочем, никакой иной возможности соответствовать своим идеям, кроме как с самого начала сказать «да» этой войне, поскольку в его сознании она отображалась как борьба прогресса, цивилизации, гуманности и даже самого мира против сопротивляющейся всему этому стихии. «Убить войну в чреве Германии!».

Какой бы, впрочем, сложной не была эта диалектика, выводы из нее принудительны по своей природе. Человек, по-видимому, ни в малейшей степени не склонный к военному конфликту, оказывается все же не в состоянии отклонить вручаемое ему государством оружие, потому что его сознанию не дано возможности какого-либо иного выхода. Мы можем видеть его, как он, мучаясь вопросами, стоит на посту в бескрайней пустыне окопов, а затем, когда приходит пора, он оставляет эти окопы, как и любой другой, идя в атаку через страшный огневой заслон битвы военной техники. Но что же тут, в конце концов, удивительного? Барбюс — это такой же воин, как и любой другой, воин гуманности, которая не может обходиться без заградительного огня и газовых атак или даже гильотины, как не могла и христианская церковь обойтись без мирского меча. В самом деле, такой Барбюс должен был жить во Франции, чтобы в этой мере быть затронутым мобилизацией.

Но немецкие барбюсы очутились в более тяжелом положении. Лишь разрозненная часть интеллигенции с самого первого дня заняла нейтральную позицию, решившись на открытый саботаж ведения войны. Намного большая часть предприняла попытку подстроиться под шаг выступавших войск. Мы уже привели в пример немецкую социал-демократию. При этом мы отвлекаемся от факта, что последняя, вопреки своей интернациональной догматике, состояла тем не менее из немецких рабочих, и поэтому тоже могла быть героически подвигнута на борьбу. Нет, и в самой своей идеологии она шла к ревизии, позже поставленной ей в вину как «предательство по отношению к марксизму». Как это происходило в деталях, можно увидеть из произносившихся в критическое время речей социал-демократического вождя и депутата рейхстага Людвига Франка. В сентябре 1914 года он сорокалетним добровольцем пал от ранения в голову в сражении при Нуассонкуре. «Мы, лишенные отечества парни, знаем, что хотя мы и пасынки, однако все же остаемся сынами Германии, и что наша обязанность — отстаивать нашу Родину в борьбе против реакции. Если разразится война, то и солдаты социал-демократы добросовестно исполнят свой долг» (29 августа 1914 года). В этом показательном предложении в скрытом виде уже заложены семена образов войны и революции, которые держала наготове судьба.

Для того, кто желает изучить эту диалектику во всех ее деталях, изобилие мелкого материала могут предоставить ежегодные военные выпуски газет и журналов прогрессивной ориентации. Так, Максимилиан Гарден, издатель «Цукунфт», наверное, наиболее известный среди журналистов вильгельМовского периода, начал согласовывать свою публичную деятельность с целями Большого генерального штаба. Интересно указать еще и на такой симптом: он театрально изображал радикализм войны с таким же успехом, с каким позднее — радикализм революции. «Симплициссимус» же занимал шовинистскую позицию, — этот орган, прибегающий к оружию нигилистической шутки, настраивал как против всяких союзов, так и против армии. Впрочем, можно отметить, что качество этого журнала снижается в той мере, в какой увеличивается в нем патриотический элемент, — то есть в той мере, в какой он оставляет область, где он силен.

Господствующий здесь внутренний разлад лучше всего просматривается, наверное, в личности Ратенау. Вследствие этого разлада его фигура обретает трагический ранг в глазах того, кто стремится воздать ей должное. Как возможно, что Ратенау, который был в значительной мере затронут мобилизацией, играл роль в организации большого вооружения и еще незадолго до краха развивал мысль «восстания в массах», вскоре после этого мог сформулировать известное высказывание о мировой истории, потерявшей бы — как говорил он, — свой смысл, если бы представители рейха вошли в столицу через Бранденбургские ворота как победители? Здесь очень отчетливо проступает то, как мобилизация подчиняет себе технические способности человека и все-таки не в состоянии проникнуть в его сердцевину.


7 Ликование, которым приветствовали крах тайная армия и тайный генеральный штаб, имевшиеся у прогресса в Германии, в то время как последние воины еще стояли против врага, - было похоже на ликование по случаю выигранной битвы.
Оно, как троянский конь, было лучшим союзником западных армий, которым вскоре предстояло перейти Рейн. В том слабом возгласе протеста, с которым существующие авторитеты поспешно освобождали свои места, сказалось признание так называемого нового духа. Между противниками не существовало никакой существенной разницы. В том числе, это является причиной, по которой переворот произошел в Германии в относительно безобидных формах. Так, министры социал-демократы кайзеровского рейха во время решающих дней могли еще подумывать о том, не сохранить ли им корону. Чем же все это могло быть, как не видимостью фасада? Здание уже давно было до такой степени перегружено прогрессистскими ипотеками, что относительно действительного владельца не оставалось более никакого сомнения. Но причиной, по которой поворот произошел в Германии не так резко, как, например, в России, является не только то, что его подготовили сами авторитеты. Мы видели, что значительная часть сил прогресса уже была задействована в войне. Степень затраченного там движения не могла быть более достигнута во внутреннем столкновении. И если говорить о личностях, то большая разница - приходят ли к кормилу власти прежние министры, или же революционная аристократия, сформировавшаяся в сибирском изгнании. Германия проиграла войну, выиграв более сильную связь с пространством Запада, выиграв цивилизацию, свободу и мир в барбюсовском духе. Однако как можно было ждать иного результата, если мы сами торжественно поклялись быть причастными этим ценностям и ни за что не отважились бы вести борьбу за пределами той “стены, которая опоясывает Европу”. Это предполагало бы более глубокое освоение собственных ценностей, иные идеи и иных союзников. Раздуть огонь субстанции можно было бы вместе с оптимизмом прогресса и посредством него, как это намечается в России.

8 Посмотрим на мир, вышедший из великой катастрофы, - какое единство воздействия, сколько строгой исторической последовательности! Действительно, если бы собрали на одном тесном пространстве все чуждые цивилизации духовные и материальные образования, сохранившиеся к концу XIX века и проникшие в наше время, а затем открыли бы по ним огонь из всех орудий мира, то успех этого не мог бы быть более однозначным. Старый звон колоколов Кремля перестроился на мелодию интернационала. В Константинополе вместо старых арабесок Корана дети выводят латинские буквы. В Неаполе и Палермо фашистские полицейские организуют оживленную южную жизнь по правилам современной дисциплины движения. В отдаленнейших и почти все еще сказочных землях торжественно открываются здания парламента. Абстрактность, также как и жестокость человеческих отношений, возрастает день за днем. На смену патриотизму приходит новый, проникнутый сильными сознательными элементами национализм. В фашизме, в большевизме, в американизме, в сионизме, в движениях цветных народов прогресс переходит в прежде немыслимое наступление; он как бы делает кувырок, дабы после описанного им круга искусственой диалектики снова продолжить свое движение на самой простой плоскости. Он начинает подчинять себе народы в формах, уже мало чем отличающихся от форм абсолютного режима, если не принимать во внимание гораздо меньшую степень свободы и комфорта. Во многих местах маска гуманности почти сорвана. Вместо нее выступает наполовину гротескный, наполовину варварский фетишизм машины, наивный культ техники, - и именно в тех местах, где отсутствует непосредственное, продуктивное отношение к динамическим энергиям, и дальнобойные орудия вместе с боевыми эскадрильями, вооруженными бомбами, суть лишь военное выражение их разрушительного победоносного похода. Одновременно возрастает ценность масс; доля согласия, доля публичности становятся решающими факторами политики. Капитализм и социализм, в частности, являются двумя большими жерновами, меж которых прогресс размалывает остатки старого мира, а в конце концов и самого себя. На протяжении более чем столетнего периода времени “правые” и “левые” играли в мяч, перебрасывая друг другу ослепленные оптическим обманом избирательного права массы; постоянно казалось, будто у одного из противников еще можно было найти прибежище от притязаний другого. Сегодня во всех странах все однозначнее обнажается факт их тождества, и, словно под железными зубцами клещей, исчезает даже сон свободы. Великолепное и ужасающее зрелище представляют собой движения все более однообразных по своей форме масс, на пути которых мировой дух раскидывает свои сети. Каждое из этих движений способствует тому, что они захватывают еще надежнее и безжалостнее, и здесь действуют такие виды принуждения, которые сильнее, чем пытки: они настолько сильны, что человек приветствует их ликованием. За каждым выходом, ознаменованным символами счастья, его подстерегают боль и смерть. Пусть радуется тот, кто во всеоружии вступает в эти места.

 

  1930 г.



(На главную страницу) (Стань другом НБ-Портала!) (Обсудить на форуме)

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru